сначала дикая одесская девочка, носившая туфли на босу ногу и платье на голое тело. прыгала в море со скал, со свай, с лодок, с волнорезов, и плавала часами. никого не боялась, никого не слушалась, всем умела ответить, как отбить и отбрить. «смесь русалки и щуки».
потом девушка в белом платье, подверженная приступам лунатизма. ночами в царском селе ее тянуло выйти на крыши — подальше от земли, где её ждали кошмары и несчастье.
чуть позже петербургская красавица с низкой челкой и зелёными глазами, душившаяся духами «идеал», худая и гибкая настолько, что без труда закручивала себя в кольцо и касалась ступнями затылка.
ещё через время — трехсотая в очереди среди людей, стоящих у красной тюремной стены, чтобы отдать в окошко равнодушному вертухаю передачу для сына, брата, мужа, отца.
а ещё позднее — высокая женщина в шали, накинутой на плечи, трагическая фигура с гордым и величественным лицом.
дома, в которых ахматова жила в севастополе и царском селе, исчезли с лица земли, люди, которых она знала и любила, исчезали. николай недоброво умер в 1919 году, борис анреп эмигрировал в англию, давид лурье эмигрировал во францию и писал ей отчаянные письма, зовя к себе; ни на одно из семнадцати писем она не ответила. гумилева — колю — убили. мандельштама — осю — убили. поэта бенедикта лившица так избивали во время следствия, что он сошёл с ума; его убили. поэта льва квитко убили. поэта переца маркиша, которого она знала ещё в молодости, убили. ее знакомый, юрист и историк искусств иосиф рыбаков умер в тюрьме. сына арестовывали четыре раза и отправили в лагеря на тринадцать лет. второй муж, шилейко, говоривший, что «аня поразительно умеет сочетать неприятное с бесполезным», умер, третий, пунин, сказавший ей «не теряйте вашего отчаяния», умер в лагере, и могилы его нет.
«я помню всё — в этом и есть моя казнь».
она осталась одна — заживо замурована в советском времени. так как ее не издавали десятилетиями, многие думали, что она давно умерла. симонов считал ее поэтессой десятых годов. твардовский вплоть до конца пятидесятых думал, что она умерла в двадцатые. жена пастернака, зинаида, конечно, знала, что она жива, но говорила, что «ахматова пропахла нафталином». критик самарин утверждал, что она жила с николаем ii, другой критик, перцов, называл ее «женщина, которая не сумела вовремя умереть». а врач в поликлинике литфонда спрашивал: «вы кто — мать писателя или сами пишете?»
в двадцатые она «клинически голодала» (ее слова), в тридцатые жила в нищете, когда в комнате, где к обоям криво приколот рисунок модильяни, у неё были только чай и хлеб. иногда соевые конфеты для гостей. полпачки чая в подарок — праздник. четыре селедки — богатство. в сороковом жила в пальто, потому что кончились дрова. имущества не имела — один архив.
в ее комнате в коммунальной квартире в фонтанном доме всегда был беспорядок, терялись ложки, пропадали чашки, не включался электрический чайник. из книг она выдирала иллюстрации, которые ей не нравились. со дна сундука вдруг доставала вещицы десятых годов, в шкафу неожиданно для самой себя находила сухарь к чаю. лёжа на диване, накрывалась ветхим одеялом, но пододеяльника никогда не было.
душа ее как будто состояла из несочетаемых вещей: безумия и твердости, хаоса и ясности. она боялась переходить улицу и судорожно вцеплялась в руку того, кто был с ней, но на середине улицы кричала от страха; на тёмных лестницах предвоенного ленинграда она переселялась в иную реальность и, рискуя сломать себе шею, искала ступени там, где их нет. любой отъезд и вокзал доводили ее до сердечного приступа. нитроглицерин всегда был в ее сумке. одновременно она ясно понимала людей и умела строить отношения с ними, вела свою линию, отстаивала свои интересы в том, что называется «литературный процесс» и «история литературы», и с высокомерным вызовом смотрела на все свои несчастья. «я могу выдержать все».
один из ее знакомых сказал ей в виде комплимента, что на ее маленькие руки не найдётся подходящих наручников. ничего себе комплимент. но в нквд-кгб есть наручники любых размеров. присутствие гэбэшников в своей жизни она ощущала постоянно. (дело оперативной разработки на неё было заведено в 1939 году и закрыто в 1956). когда в июле 1941 она семь часов разговаривала с мариной цветаевой в своей комнате на ордынке, все это время у дома стоял шпик. в ее отсутствие они открывали ее папки, хамски отрывая завязки, и бритвой срезали корешки книг, ища спрятанные стихи. она не называла в разговорах имён и кивала на потолок, боясь прослушки. она часто не записывала стихи, опасаясь обыска и ареста, а если записывала, то вместо некоторых строк ставила точки. писала стихотворение на клочке бумаге, давала прочитать близкому человеку и тут же сжигала в пепельнице.
как королева в изгнании, она не имела своего дома и жила по людям. у кого только она не жила. в начале двадцатых в петербурге у лурье, вместе с ольгой судейкиной. потом у пунина, во время войны одно время в каморке дворника, после возвращения из эвакуации у рыбаковых и гитовичей, а в москве у ардовых, у харджиева, у шервинских, у большинцевой, у шенгели, у раневской, у марии петровых, у ники глен, у маргариты алигер; в конце концов она сказала с горечью, что в скитаниях «потеряла оседлость».
с места на место, из квартиры в квартиру ахматова переезжала с чемоданчиком, в котором лежали блокноты, папки, старые корректуры, листочки и школьные тетрадки со стихами. даже уезжая в гости на короткое время, она брала чемоданчик с собой, потому что боялась внезапного обыска и хорошо знала, как исчезают люди, стихи, рукописи. чемоданчик почти развалился в странствиях по чужим квартирам, и она обвязывала его веревкой.
«давайте договоримся: поэт — это человек, у которого ничего нельзя взять и которому ничего нельзя дать».
потертое пальто, сплющенная шляпа, детская шапочка, грубые чулки, туфля с оторванным каблуком, дома чёрный халат с драконом на спине, разорванный по шву от плеча до подола — она невозмутимо носила любое тряпьё. после войны людям бросалось в глаза, что эта величественная женщина ходит в старой шубе с облезлым воротником. сама она говорила, что «четыре зимы ходила в осеннем». и при этом — руки в перстнях.
при ней был её двор. в ее свиту в разные годы входили лидия чуковская (с перерывом на десять лет), мария петровых, ника глен, любовь большинцева, иосиф бродский, анатолий найман и многие другие, включая старуху-соседку, которая сама пришла на ее крошечную дачку в комарово (так называемая будка, домик с железной печкой и матрасом, поставленном на кирпичи ), чтобы готовить для неё, потому что всем было известно, что эта властная в жизни и всевластная в поэзии женщина беспомощна в быту. она даже причесываться сама не могла, на даче её причесывала ханна вульфовна, жена брата. в москве диетическую еду ей готовила актриса нина ольшевская, а кормила ее литературный критик эмма герштейн. их было десятки — людей, помогавших ей в петербурге, ленинграде, москве, ташкенте, носивших ей воду и дрова, сахар и коврижки, варивших ей обеды, кормивших ее кашей и творогом, мывшей в ее комнате полы, топивших ей печку. в их глазах она была хранитель времени и живой классик. и они ей служили.
это не исключало дружеской насмешки. ардов называл ее «мадам цигельперчик». раневская, которая ахматову называла «рабби» (а та ее «чарли»), приходя к ней в гости, изображала ее трагические стихи в комическом виде. такое скоморошество веселило ахматову. она и сама любила подшутить над собой — когда молодой поэт найман подавал руку, чтобы вести величественную ахматову гулять, величественная говорила: «бобик жучку взял под ручку». а когда она выпивала — а она любила выпить бутылочку вина с кем-нибудь из близких ей — лицо ее оттаивало, глаза блестели, и видевшим ее становилось понятно, какой она была в те легендарные времена, когда в париже позировала модильяни (никто тогда не знал, что — обнаженной), имела поклонников, про которых гумилёв говорил «аня, больше пяти одновременно неприлично!» и проползала в щель под воротами, которые запирал ее муж шилейко, чтобы она не сбежала.
у ардовых на ордынке, где посредине двора рос тополь, у неё была комнатка в шесть метров, почти вся занятая тахтой, а оставшееся место занимали стул и столик. королева в изгнании сидела на тахте, уперевшись в неё ладонями, и принимала людей. люди шли к ней с раннего утра до позднего вечера. такие дни в семье ардовых назывались «ахматовками». шли представиться ей, посмотреть на неё, прочитать ей стихи и услышать, как она читает свои. в соседней комнате кричал телевизор, там громко говорили, играли в карты. окно нельзя было открыть: под ним мужики, матерясь, забивали козла. в подворотне, ведшей к подъезду, разливалась огромная лужа. и над всей этой прозой жизни из маленькой комнатки на ордынке звучал ее твёрдый голос: «поэт всегда прав!»
поэт всегда прав, даже когда с сердечным приступом лежит в коридоре боткинской больницы или на чужой кровати в чужой квартире («подготовка к третьему инфаркту проходит успешно!»), поэт всегда прав, даже когда советские церберы вымарывают у него из стихов слова «бог» и «тюремные ворота», и поэт всегда прав, даже когда неправ, называя с высоты своего величия есенина «маленьким поэтиком» и утверждая, что «цветаеву и близко нельзя подпускать к пушкину».
ее стихи, которые она не записывала и часто забывала, расходились по людям; их знали наизусть даже узники в лагерях. сохранилась лагерная береста, на которой они выцарапаны. забытые и сожжённые строки и стихотворения внезапно возвращались к ней из памяти тех, кто их сохранил. свой тайный «реквием», свой плач и стон, своё горе по убитым и ярость к убийцам она хранила в памяти семерых человек, которые не знали друг о друге.
погружённая в «клокочущую тьму» самых страшных лет двадцатого века, жившая под угрозой смерти, которая еженощно могла постучать ей в дверь кулаками «этих милых любителей пыток, знатоков в производстве сирот», ахматова не сломалась и не согнулась. в ужасе, грязи и крови доставшегося ей времени она сохранила серебро серебряного века. все понимали, что в эпоху пресмыкательства и раболепия значат ее величественная осанка, замкнутое древнеримское лицо и ее верность тем, кого убили. когда многие, завидев жену или мать арестованного, переходили на другую сторону улицы, ахматова ездила в воронеж навещать ссыльного мандельштама. «за это орденов не давали». борису пильняку, который однажды целую ночь ехал с ней из ленинграда в москву на своём новом американском авто, хотел на ней жениться и посылал ей корзины цветов, она отдала долг — стихотворением, написанным сразу после его ареста.
текст из антологии русской поэзии «высокое небо».
со страницы алексея поликовского